И лунную сонату уж написал Бетховен.
И тени лунохода уж звездам не страшны.
А месяц все такой же: и молодой, и полный,
и серпик, и рогалик, и целый круг квашни.

А месяц все такой же: далекий, светлоокий,
вчера, сегодня. Завтра — кто знает? — поглядим.
Как хорошо, что светит над нами он высоко,
а то на нем давно бы болото развели.

Ходили б по нему там бездомные пьянчуги.
Дразнили б его звезды, чего он не блестит.
Вселенная над нами в серебряной кольчуге,
и полный месяц ходит над нами, будто щит.

Ты вновь пришла, печаль, о моя муза…
Не бойся, рук своих не опущу.
Плывет над миром осень, как медуза,
Бросая листья мокрые дождю.
А ты — на босу ногу и в сандалях,
Твой плащик чуть прихвачен на плече…
Ты как сюда пришла, из дальней дали,
В распутицу, совсем одна зачем!
Откуда — из Вселенной или Спарты?
Каким векам светилась ты во мгле?
По неисповедимой вещей карте
Находишь ты поэтов на земле…
Ты им диктуешь судьбы, а не песни,
Чело твое — изысканный маяк.
Поэты есть и лучше, и успешней.
Спасибо, что ты выбрала меня.

Пугается смущенная душа,
услышав счастья тихий робкий шаг.

И неповторность жизни переменчивой
все ищет путь — от боли и до жемчуга.

Мне б голоса напиться твоего,
того влюбленного потока,
той радости, тоски глубокой
и колдовства того.
Вдруг замереть и не дышать,
прервать внезапно мысли строчку
и паузы большую точку
изящной шуткою спасать.
Слова натягивать, как луки,
чтоб вовремя сбить на лету
не расшифрованной той муки
растянутую немоту.
Держаться вольно, независимо,
перемолчать: ну, кто кого?..
Так беззащитно и бессмысленно
все ждать ответа твоего!

Если б это было просто счастье,
то это было просто счастье.
А все что сверх того, уже — поэзия.
Слушай, милый, ты защищайся!
Я стала дикой, я — Полинезия.
Когда-то бежал на Таити Гоген,
остались тут и модерн, и готика.
И в этом черством мире цен
только любить — теперь экзотика.
Я нарушила все табу.
Цветы мои нарваны в Нирване.
Пасется обязанностей табун,
а я целую тебя в вигваме.
И что с того, что на шпильках туфли?
Я в чащах была и еле выбрела.
Души предков приходят в джунгли,
чтоб посмотреть, кого я выбрала.
Глаза у них — круглые, большие.
Как Голиафы, скалы и спины.
Птица-тюльпан воду пьет из кувшина,
птица сирени пьет из графина.
Вот такое у меня Таити,
руки твои, золотые лианы.
И мне так странно, что ходят в наитии
какие-то циники, как павианы.
Ко мне в дом две звезды влетело.
Сады стоят буддийскими храмами.
Люблю твое тело, смуглое тело,
в татуировке шрамами.

Царица Осень вышивает клены:
Багряно-желтым, красно-золотым.
А листья просят: — Выший нас зеленым.
Мы еще будем и не облетим.

А листья просят: — Дай же нам утехи!
Сады прекрасны, росы — как вино.
Вороны пьют-клюют себе орехи.
А что им черным? Черным все равно.

А помнишь, как пришел ты с пристани.
Сады стояли так расхристанно.
И как индийское в гирляндах диво,
весна сверкала росами. Кусты
и вербы не могли грустить,
такие были голоса у иволг!
И розы под окном у нас цвели.
И суток не хватало юным головам.
А по веранде, в солнечной пыли
ходили то дожди, то голуби…

Когда в домах затихло все до завтра,
когда уж месяц вышел из-за гор,
когда спартанка Киева, не Спарты,
лишь я светила окнами во двор, —
тогда из пустоты, где темень плещет,
где поднималась башня на котурн,
мне кто-то душу тихо взял за плечи —
заговорил шопеновский ноктюрн.
Какие-то магические пальцы —
они немели на каком-то «фа».
Прислушивались…
И боялись фальши.
Так, как боится и моя строфа.
Они болели, мучились, просили.
Откладывали славу напотом.
И эту фальш развеяли, разбили,
и аж белели, так сплетались в ком.
Никто не знал. И знать это не должно,
как здесь ломает пальцы виртуоз…
Счастливый, кто еще играть не может.
Он сам себе Шопен и Берлиоз.

И лес, и луг, и воздух сам не свой, —
Подавленные собственной красой.

Будто прошел незримый Левитан —
И тронул кистью их то тут, то там.

Осенний ветер отгулял, затих.
Стоит березонька — как в искрах золотых.

О человечество! Я на снегу, убитый,
Опомнился в пустыне среди звезд.
Всё на земле, что тяжестью налито,
Осыпалось, как листья мертвых роз.
Там что-то падало на землю и цвело.
И было розовым, зеленым, синим.
Мне ветер одолжил свое крыло.
Я все века на той земле осилил.
Я утомился без души парить.
И не на чем писать мне эти строфы.
Все предки — все арапы, пушкари —
Кричат во мне, чуть-чуть согреться чтобы.
Я сам не знаю, сколько пробыл тут.
Я не хочу ни вечности, ни славы.
В бессмертьи холодно. Хочу я в Петербург.
Одеться в тело. Кофе выпить. Знаю
Там, на столе, лежит мое перо.
Оно лежит, оно давно не пишет.
Хочу писать стихи скорее про —
Про то, как ветер веточку колышет.
Хочу пораньше встать, аж до зари.
Любить жену, письма ждать из Одессы.
Хочу я воли, воли!.. А цари?
Хочу я жить, хочу я!.. А Дантесы?
Я новых сто поэм еще замыслил,
И вот смотрю в глазницы пистолета…
В бессмертьи холодно. И холод в жизни.
О Господи! Куда пойти поэту?!

Не знаю, Вас увижу или нет.
А может… впрочем, это и не важно.
Но главное, что где-то в глубине
Есть кто-то, кто не утолим, как жажда.

Я счастье не мое не позову.
И эхо эх туда не долетает.
Я думаю про Вас. Вы есть, я знаю.
И я уже от этого живу.

Еще вчера я башнею высокой
Была. Казалось, — догоню зенит.
И вдруг, как взрыв — пожар, обвал жестокий.
Разбитый камень — больше не гранит.

Руины веры, и отчаянье, отчаянье!
Под пеплом боли не найти пути.
Подруги врассыпную! От печали
Посеянному слову не взойти.

На то и погорельцы — хатку строим.
Над хаткой небо. Снова голубое.
Начать сначала — высшее уменье —
Себя, дорогу, жизнь и разуменье.

Не взыскуй, не ищи меда горького славы!
Этот мед нехороший, от жалящих пчел.
Но взыскуй побледневшими молвить устами
Людям добрых и нужных хоть несколько слов.
Но взыскуй жизнь прожить несуетно, не немощно.
Но взыскуй ты терпения — выдержать всё.
Настоящая слава — прекрасная женщина,
Что цветы на могилу тебе принесет.

Мне вдруг открылась истина печальная:
жизнь исчезает, как река, — река Почайна.

Через века, а то и через годы, дни,
река становится лишь символом реки.

И только вербы будут знать в седой коре,
что киевлян крестили в ней, а не в Днепре.

Вчера сквозь дождь ко мне явился Блок.
На кудрях мокрых и щеках росинки.
В печали бледен, в мыслях одинок,
Родной до слез, реальный до ворсинки.

Чуть постоял и слов не говорил,
Чуть усмехнулся дивными очами.
И ночь в изломах врубелевских крыл
Стояла долго за его плечами.

Доброе утро, мое одиночество!
Холода холод. Тихости тишь.
Циклопической одноокостью
Небо смотрит на сонный Париж.
Моя мука, ты ходишь на грани!
Я вчера был король королей.
А сегодня лишь пепел сгоранья
На пожарах цветов и полей.
Руки-мытари!
Краски мертвые.
На мольберте луч света распят.
Я на кладбище этом — нагробие.
В небосвод кипарисы горят.
Небо глухо набрякло грозою.
Выгибаются кистей хвосты.
Черной встряскою палеозоя
Перебьет бедным горам хребты.
Заструятся мои подземелья.
Я пастух. Я деревья пасу.
Кулаки,
Что в карманах терпенья,
Я до смерти самой донесу.
Очень близкий — от всех отдельный —
Не Сезан — не Гоген — не Мане —
Ну и что ж я могу поделать,
Если много меня во мне?!
Сумасшедший, скажут. Убогий!
Что ж, быть может, и это я.
Вольный — в Боге!
Живу — у Бога…
Доброй ночи, Свобода моя!

Тень черная, стремительная, вниз! —
Так белый голубь улетает ввысь.
Проспект всептичий, солнечный карниз
Собора строгий увенчал эскиз.

Толпа и улица пестреют волнами,
Крыш старых перекошенные плечи.
Над городом болтают голуби,
Про что? Про всякие там вещи.

Про тот собор, людей и про войну,
Про белый свет и небо голубое.
А может он голубке скажет: — Ну,
Когда летал, скучала ли за мною?

Дождь полил, и день такой облитый.
Все ново — и люди, и трава.
Лишь дедок в крапиве перемытой
собирает молний рукава.

Отряхнется сад, как зонт, росою.
По безлюдным нивам бродит взгляд…
Горсть коров рассыпанной фасолью
догоняет облака в полях.

Обижать тебя не смею,
но прошу лишь об одном —
не расстреливай ты время
пулеметным слов огнем!

А пока мы на здоровье
говорим про сотни тем, —
истекает время кровью
ненаписанных поэм.

После дождей дубрава изумрудная,
И речка говорлива, весела.
Полоска солнца тонкая, пурпурная,
Там горизонт чуть кисточкой взяла.

И тыквенная Мекка огородов
Лежит вокруг, и небо льет тепло,
И аист здесь, над старым дымоходом,
Просушивает мокрое крыло.

Осенний день, осенний день, осенний!
О синий день, о синий день, о синий!
Осанна осени, о скорбь! Осанна.
Неужто это осень! — Она самая.
Последних астр подножье ноет болью.
Ковер из пестрых птиц летит над полем.
Багдадский вор украл нам лето, лето…
Кузнечик загрустил — мелодий нету.

В траве светает — росы все ж упали!
Еще быть может рано для зимы.
Блуждают сгорбленные великаны —
деревья — неприкаянны, как мы.

Им грустно, как и нам. Нигде нет лета.
В ногах от холода синюшные дубы.
Лишь там, где лось лежал, — земля согрета, —
выходят удивленные грибы.